Автор: Всеволод Пастухов. Страна воспоминаний: Рюрик Ивнев
В одну из таких ночей, когда мы были вдвоем и уже много было выпито и переговорено, с Рюриком случилась внезапная перемена. Он посмотрел на меня полусумасшедшим взглядом и сказал: «Валя, ты такой хороший и я боюсь, что тебя испортит жизнь, я хочу теперь, сейчас же убить тебя»…
Нью-Йорк. Квинсборо Плаза. Ночь. Огни. Направо откуда-то из бездны взвиваются в воздухе автомобили и падают в черноту. Это мост. Поток автомобилей. Они появляются и устремляют на ночной мир «сумасшедшие глаза». Сумасшедшие глаза — откуда это сочетание слов пришло мне в голову? И внезапно из глубин подсознания выплывают полузабытые строки:
Я проезжаю всю Россию,
Но предо мной одно — вокзал,
А в нем горят твои слепые
И сумасшедшие глаза
Это стихи Рюрика Ивнева. Как это было давно. И у него самого глаза были «полоумными». Они светятся здесь на этом вокзале, глаза, которые я видел так много лет тому назад. И вот воспоминания оживают, цепляются одно за другое. Выплывает пестро-расписанный подвал. Михайловская площадь. «Бродячая собака». Я сижу за столиком с Михаилом Алексеевичем Кузминым и еще с кем-то — не помню. К нам подходит высокий, тонкий (мне тогда подумалось «щуплый») молодой человек. Впрочем, совсем молодым он мне не показался. Ему было «уже за двадцать», а мне семнадцать. Возраст, когда тридцатилетние кажутся стариками. Кузмин говорит: «Вот наш Рюрик Ивнев, о котором я говорил». А говорил он мне о нем, что считает его за самого талантливого из молодых поэтов. Что в его стихах всё неожиданно. Не всегда удачно, но всегда «остро». Слово «острый» было в устах Кузмина большой похвалой. Он ненавидел трафареты. Как-то в одном из моих стихотворных опытов я написал «шаткие тени». Он сказал, что «шаткие тени» когда-то написал Фет. Я, впрочем, этого тогда не знал, но всё же спросил у него — если тени действительно шаткие, то почему бы этого и не сказать снова. «Если ничего нового ты сказать о тенях не можешь, то никто тебя не просит о них говорить. Говори о том, что ты увидел «новыми глазами». Острота восприятия мира такая интенсивная, как будто ты увидал мир в первый раз умрешь, только и создает настоящую поэзию — говорил он молодым поэтам. А поэтические побрякушки — вздор, никому не нужны.
Я встретил М. А. Кузмина, когда период его «дендизма» и «эстетизма» был окончательно им пережит. Впрочем, он сам отрицал, что такой период вообще был. Говорил, что это больше легенда о нем, чем действительность. Он говорил: «Я сама простота». Простота и «прекрасная ясность» были основами его поэзии (по крайней мере я неоднократно от него, это слышал). Все поэтические приемы допустимы, если в них есть острота и новое восприятие мира (не повторение и не подражание).
И в Рюрике Ивневе, несмотря на частые срывы, он видел остроту и новизну. В этот день был «вечер поэтов». Сам Кузмин тоже выступал. Он читал как раз стихи, направленные против приписываемого ему «эстетизма»:
Кузмин читал стихи слегка скандируя, но с какой-то нарочитой скромностью. А после него на эстраду поднялся Рюрик Ивнев и несколько «истошным» и каким-то юродивым голосом прочел:
Всё забыть и запомнить одно лишь
Что Архангельск не так уж далек,
Если жизнь ты меня обезволишь
И сломаешь как стебелек,
Всё забуду, запомнив одно лишь,
Что Архангельск не так уж далек.
По дороге узкоколейной
Я всегда к тебе доберусь,
Хорошо, что я не семейный,
Хорошо, что люблю я Русь,
По дороге узкоколейной
Я всегда к тебе доберусь,
А уж там пароходом недолго
И до вас — мои острова,
Не увижу тебя я, Волга,
Не вернусь я к тебе, Нева.
А уж там пароходом недолго
И до вас, мои острова.
И никто, никогда не узнает
В чем смешное несчастье мое,
Только ветер, веслом загребая,
Как водится, запоет.
И никто, никогда не узнает
В чем смешное несчастье мое.
Кузмину эти стихи понравились. Несмотря на то, что «ветер не может загребать веслом». Я этими стихами был очарован. И когда Рюрик Ивнев подошел к нам, я сказал: «Я вас считаю выдающимся поэтом». Несколько позднее он ответил мне стихами, начинавшимися строфой:
При первом знакомстве, играя лорнетом,
Вы мне сказали из вежливости или из кокетства
Я вас считаю выдающимся поэтом,
А мне почему то припомнилось мое детство…
Когда я ему заметил, что я не мог «играть лорнетом», потому что у меня его, конечно, не было, он мне сказал, что это «общее впечатление». Я на него произвел впечатление человека 18-го века и это он выразил словом «лорнет». Я же подумал, что ему просто была нужна рифма на слово «поэт», а «кокетство» он (совершенно необоснованно) вставил, чтобы срифмовать с «детством».
С этого вечера начались мои дружеские отношения с Рюриком Ивневым. Это был псевдоним. В жизни он был Михаил Александрович Ковалев. Два имени — два человека. Рюрик Ивнев был «полоумным» и «исступленным» поэтом. Стремился к монашеству, к «самосожжению» (так назвал он первый сборник своих стихов), к жертвенности, к страннической жизни.
Михаил Александрович Ковалев был аккуратным, благоразумным чиновником, воспитанным молодым человеком, не без склонности к мелкому разврату. Его отец был не то губернатором, не то вице-губернатором, где-то на юге. Дядя занимал крупное положение в государственном контроле, куда каждое утро ходил на службу М. А. Ковалев. Он резко отличался от поэтической богемы, которая не знала — хватит ли денег завтра на обед, и эти деньги бросала на вино, в надежде, что кто-нибудь даст взаймы. М. А. Ковалев был корректен и бережлив. Но иногда на несколько дней он бросал службу: не для «опьянении страсти», а для поездок по монастырям, «на богомолье».
Вся его комната была заставлена какими-то иконками, ладанками, кипарисовыми веточками и другими «сувенирами» из разных монастырей. На улице он снимал шляпу и крестился (торопливо и смущенно) перед каждой церковью. Но его религиозность была какая-то сектантская, истерическая, хотя он считал себя тогда вполне православным.
Но в стихах его всегда жила «Россия изуверов и хлыстов». Может быть, в его религиозности и была «поза», как думал М. Кузмин (не любивший никаких неистовств). Но это объяснение явно недостаточно. Был элемент и «позы». Но, ведь человек, склонный к истерии, легко внушает себе, своими-же стихами, всё что угодно. С другой стороны, в стихах, может быть, яснее всего выражается подсознание.
Рюрик Ивнев был очень рассеян, ходил с каким-то растерянным видом и чуть ли не стремился «выходить в окна и зеркала вместо дверей», как о нем говорил М. Кузмин, любивший рассказывать о том, как однажды Рюрик Ивнев именно вот рассеянным видом вошел в редакцию журнала «Лукоморье». В этом журнале (издававшемся на деньги А. С. Суворина), наряду с бульварными и «нововременскими» писателями, стали неожиданно печатать «модернистических». М. Кузмин, Г. Иванов, Рюрик Ивнев и многие другие часто в нем писали. И вот (рассказывал Кузмин), Рюрик Ивнев, придя в редакцию «Лукоморья», был так рассеян, что наталкивался на стулья и на людей. Но, когда ему в счете поставили меньше строчек, чем он написал, он сразу это заметил и точно, на память сказал какую сумму надлежит ему получить. Но когда он получил то, что следует, он ушел не в дверь, а в окно, стукнулся об стену…
Квартира его была тоже странная. Это была какая-то переплетная мастерская, в которой он снимал комнату.
Вечером он был там один, а кругом были темные большие комнаты. Его жилище напоминало мне квартиру портного Капернаумова, в которой жила Соня Мармеладова. И мне всегда казалось, что за стеной сидит Свидригайлов.
В этой квартире я впервые увидел С. Есенина. Рюрик Ивнев созвал много поэтов и писателей для того, чтобы познакомить их с Есениным и его поэзией. Есенин только что появился в Петербурге, о нем ходили слухи, как о поразительном «крестьянском поэте», но мало кто его знал. Он пришел в голубой косоворотке, был белокур и чрезвычайно привлекателен. Он читал стихи каким-то нарочито-деревенским говорком.
На этом вечере были Кузмин, Георгий Иванов, Георгий Адамович, О. Мандельштам, а рядом с ними такие «невозможные» писатели и поэты как, например, Владимир Гордин и Дмитрий Цензор. Георгий Иванов с обычной своей язвительностью, я бы сказал очаровательной язвительностью, прошептал мне: «И совсем он не из деревни, он кончил учительскую семинарию (или что-то в этом роде)». Кузмина стихи Есенина «оставили холодным», за то группа В. Гордина — Д. Цензора (и иже с ними) были в каком-то телячьем восторге. Но когда они (посторонние) ушли и Есенин начал петь нецензурные частушки, пришли в восторг «оставшиеся холодными», в том числе и я. Кузмин сказал: «стихи были лимонадцем, а частушки водкой».Есенин в то время был очень скромным и милым похож на балетного «пейзана». Когда я его встречал, то в ушах неизменно звучала «Камаринская» Глинки. И хотелось, чтобы он пустился плясать в присядку.
Я его потом часто встречал и у Рюрика Ивнева, и в других местах, но «разговора» у меня с ним никогда не выходило. Я думаю, что во мне было что-то отталкивающее для «Крестьянских талантов». Я это замечал на Есенине, а также на Клюеве, который, впрочем, и мне был чрезвычайно неприятен, какой-то фальшивой елейностью и сусальным русским стилем.
В квартире Рюрика Ивнева я провел много часов в бесконечных разговорах о поэзии, религии, метафизике… В разговорах типичных для «русских мальчиков». В одну из таких ночей, когда мы были вдвоем и уже много было выпито и переговорено, с Рюриком случилась внезапная перемена. Он посмотрел на меня полусумасшедшим взглядом и сказал: «Валя, ты такой хороший и я боюсь, что тебя испортит жизнь, я хочу теперь, сейчас же убить тебя». И сначала подумал, что это шутка и ответил: «что же, это хорошая мысль». Он же подбежал к письменному столу, достал револьвер и навел его на меня. Было что-то в его нервно-по- дергивающемся лице, что, вдруг, меня испугало, но я равнодушным голосом сказал: «Рюрик, бросьте ваши глупые штучки. Вы меня своим незаряженным револьвером не напугаете».
И тут же я подумал, что мы в пустой квартире, окно выходит в глухой двор и никто выстрела не услышит. Подумал также, что сказанная мною фраза могла его только больше раззадорить. Так и вышло. «Незаряженный!» — крикнул он и выстрелил… Пуля пробила чью-то карточку на стене, около которой я сидел на диване. Раздался звон разбитого стекла. Я возмущенно встал. Он выронил револьвер и упал на колени: «Прости меня, я нечаянно», закричал он тоном провинившегося ребенка. Я вышел и через темные комнаты мастерской, прошел в переднюю, надел пальто и начал открывать дверь квартиры. Он выбежал в переднюю и стал умолять меня не уходить, остаться, простить. У меня же было одно желание — поскорее уйти из этой квартиры на улицу — к нормальным людям и больше никогда не встречать Рюрика. Чтобы избавиться от него, я пожал ему руку и сказал, что приду завтра, но выходя твердо знал, что никогда не перешагну этого порога.
Всего больше я на него сердился за свой испуг, который поставил меня в смешное положение перед самим собой, к тому же я уже тогда терпеть не мог никаких «надрывов» и патетических сцен. Рюрик мне стал невыносимо противен. Это в сущности был конец нашей дружбы. Он мне много раз звонил по телефону, но я каждый раз, услышав его голос, вешал трубку, не отвечал. Через некоторое время он звонить перестал. Я же перестал бывать во всех местах, где мог с ним встретиться. Впрочем, скоро страшные события оставили мало места для личных обид и переживаний.
Вспоминая впоследствии эту сцену я пришел к убеждению, что он в остром истерическом припадке душевного садизма хотел напугать меня, посмотреть «что будет». Я думал, что никогда не увижу его, но судьба судила иначе. Годы 1917-1921, со дня февральской революции до моего отъезда из России, остались в воспоминании тяжелым сном.
Материал скопирован с сайта “Музеемания”